Как жаль, что ни вы, ни я не умеем петь
...придумайте сами рассказ.
К той давней летней фотосессии.
Я уже кому-то излагала эту идею в частной переписке. И вот, наконец, закончила.
Да, это ориджинал. Да, это слэш. Низкорейтинговый. Первый раз пробую писать в старомодном стиле.
Больше всего это похоже на отрывок большого романа (почему и названия нет, и темп повествования медленный), а внимательный читатель, думаю, угадает, чем я вдохновлялась.
Не знаю, как оно объективно, а мне нравится.
****************************************
Эпоха вседозволенности еще не наступила, но даже по тем временам я для своих лет был чересчур невинным, или, как говорят сейчас, не имел совершенно никакого опыта. Я не был уродом, но у меня не хватало времени, чтобы нравиться девушкам. Это две совсем разные вещи.
Ко второму году учебы от полной невинности меня отделял лишь один эпизод,читать дальше и то связан он был совсем не с девушкой. Еще на первом курсе я подружился с Верноном. Как это часто бывает, свела нас какая-то случайность – соседние столы в аудитории, совместное ожидание занятий – словом, что-то, что вынудило нас из вежливости заговорить друг с другом. А легкое чувство бесприютности, свойственное всем новичкам, желание «держаться кого-то» заставило нас не прервать разговор, когда собственно необходимость в нем исчезла. Впрочем, в дальнейшем выяснилось, что нас связывает куда больше, чем общее одиночество в темных стенах колледжа.
Вернон принадлежал к тому типу студентов, который, кажется, не исчезал со времени появления университетов – глубоко начитанный, замкнутый, несколько тяжеловесно серьезный. Схожесть со средневековым даже не бурсаком – монахом – ему придавала привычка носить черное и опускать глаза долу при разговоре.
Постепенно мы стали очень близки, как это обычно случается с теми, кто и живет, и учится рядом. Тогда я узнал, что его замкнутость и сдержанность – оборотная сторона неловкости в движениях – сколько раз он при мне натыкался на предметы, что-то ронял, или, в запале взмахнув рукой, задевал меня или кого-то еще. Была у него и привычка чересчур бурно выражать свои чувства, граничившая с нервными припадками.
Как-то раз мы прогуливались вдоль ручья, окаймлявшего чудом выживший лес, что брал в кольцо здание университета. Недавно выпал снег, ударил первый мороз, и земля чуть слышно хрустела под подошвами наших ботинок. Вернон упоенно рассказывал о своем новом открытии – может, это была философия Сведенборга, может быть, неоплатонианство… Мы остановились на берегу. От воды поднимался пар, ветви ивняка, наклонившегося к ручью, были покрыты льдом. Вернон снова вскинул руки, и его фигура в черном – на резком, графичном черно-белом фоне напомнила мне старинные гравюры с проповедниками. Да еще на секунду выглянуло солнце, и обледенелые ветки сверкнули, как лучи изображаемой нисходящей благодати. Я улыбнулся:
- Послушай, Вернон, если б ты был монахом, тебя бы беспрестанно посещали экстатические видения. Как блаженного Августина.
Он прервался и ответил совершенно серьезно:
- Вопрос в том, кто бы являлся – бог или дьявол?
- Бог, конечно. Или кто-то из его воинства. Много ты видел монахов, которым является враг рода человеческого?
- А для чего же тогда бывали общие молебны за одержимых дьяволом? – Вернон по-прежнему оставался серьезен, и я не стал продолжать разговор.
Дело было в пятницу, а утром в воскресенье я отчего-то проснулся очень рано, и не нашел ничего лучшего, как пойти в церковь. Детская привычка – более чем привычка: когда мы не исполняем ритуала, то возникает чувство, будто у тебя на холоде из одежды вырвали кусок. Раннее, уже совсем зимнее утро, свежевыпавший снег, предвкушение длинного свободного дня – все это навело меня на мысли о воскресной службе. Это, и ничего более.
Я пришел к самому началу и, прежде чем сесть на скамью, окинул взглядом публику. Странно, но Вернона там не оказалось. А я знал, что он религиозен: как-то я при нем обмолвился, что решил прочесть всю Библию, хотя бы как памятник литературы, а он отозвался, что пытался проделать то же самое, и дошел до Книги Ездры. И в комнате у него я видел книги религиозного содержания, и не сомневался: он их читает, не таков был Вернон, чтобы просто так держать у себя книги. Словом, было как-то очень ожидаемо увидеть его на воскресной службе, это ему… подходило. Но его здесь не было.
Я прослушал проповедь на тему «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я лишь медь звенящая или кимвал бряцающий». Викарий говорил, как и все викарии – убежденно, но слишком занудно. Смутное беспокойство не оставляло меня, и я решил навестить Вернона. Было уже не слишком рано.
Поднявшись к нему по тихим лестницам и коридорам (все спали, провожая очередной бурный вечер), я постучал – он открыл сразу же. На лице его было замешательство, но замешательство радостное:
- Здравствуй. Ты так рано, не ждал сейчас…
- Я был в церкви. Думал, что и ты там будешь…
- Я не хожу в церковь, - натянуто бросил Вернон, как бы о неважном.
Этого я не ожидал.
- Ты что же, католик?
- Нет. А почему ты там был?
- По привычке, наверное… - я опять решил не развивать тему. Бросив взгляд на его стол, я увидел, поверх беспорядочных листков с конспектами, записями, выписками, среди завалов из философских трактатов, тоненькую книгу. Ее явно читали, когда я пришел. Де Квинси, «Исповедь англичанина, употребляющего опиум». Я взял книгу в руки, и она раскрылась – причем на первой же странице, на предисловии автора. И вообще этот разворот выглядел зачитаннее других. Мой взгляд упал на строчку: «Ничто так не ранит чувств англичанина, как зрелище человека, выставляющего напоказ свои нравственные язвы и шрамы и сбрасывающего те "покровы приличия", под которыми время и снисхождение к человеческим слабостям таят сии изъяны…»
Вернон вошел с чашкой кофе для меня и тут же увидел, что я держу в руках. Он почти кинулся к столу, что-то опять столкнув по дороге, и спросил, запинаясь:
- Ты это не читал?
- Нет, - я не врал, я действительно не читал Де Квинси, - Просто взял в руки, привлекло название. Я, похоже, не ошибся с экстатическими видениями.
- От опиума не бывает экстатических видений.
- Потому что так пишут в книгах? – может быть, теперь это покажется странным, но мы оба действительно были далеки от изменяющих сознание веществ. Возможно, нам хватало собственного воображения.
Вернон смешался и отошел в сторону. Повисла легкая неловкость.
- Н-ну… и какая была тема проповеди?
- Кимвал бряцающий.
Вернон несколько досадующе вздохнул:
- Тебе это, может быть, смешно, а я люблю послание Павла к Коринфянам.
- Я тоже, но не в трактовке нашего викария, - хотя к тому времени я не то уже забыл, не то еще не знал, о чем же там шла речь, помимо «кимвала». Вернон согласно кивнул.
- Так ты поэтому не ходишь в церковь?
- И поэтому тоже.
На том разговор и кончился. Быть может, мы говорили еще о чем-то другом, и даже наверняка, но память не удержала ничего – только взволнованное лицо Вернона, говорящего о послании апостола Павла.
В понедельник я чувствовал себя больным – наверное, в этом были виноваты сквозняки, гуляющие по старому зданию. Меня знобило, клонило в сон, и в конце концов я все-таки заснул на второй или третьей лекции, уместив тяжелую голову на руки.
Проснулся я от того, что Вернон, сидевший рядом, осторожно гладил меня по ладони.
- Кажется, ты заболел… Иди к себе. Зачем вообще пришел сегодня?
Я послушался и ушел с занятий. Вернон порывался пойти со мной, но мне как-то удалось отказаться… Я что-то выпил и буквально рухнул спать.
И снова проснулся – вечером, чувствуя себя гораздо лучше. Правда, болело горло, но от больного дремотного состояния не осталось и следа. Часы показывали девять. Я не разделся, не расстелил постели, и чувствовал себя изрядно помятым. Кое-как, затекшими со сна руками, я что-то расстегнул, стянул с себя часть одежды, и тут в дверь постучали.
Я ждал Вернона, и он действительно пришел. Он немного заискивающе улыбался, как те, кто приходят подбодрить больного. Но, увидев, что мне явно лучше, он улыбаться перестал.
- Ну как ты?
- Я спал. Ненавижу спать на закате, голова как чумная…
- Это от простуды. Я тебя не разбудил? – Вернон сел рядом со мной на кровать.
- Нет. Уже почти все нормально, горло только болит.
- Я слышу, у тебя голос не такой, - Вернон вдруг заговорил тише.
Я наконец посмотрел на него как следует. Он тоже смотрел на меня, на бледных скулах проступили красные пятна. Вдруг он чуть наклонился ко мне и поцеловал.
Может быть, это не было даже поцелуем. Странно, но я не помню его губ – помню только прикосновение холодных пальцев к щекам. Я не ответил.
Не ответил потому, что это было даже как-то дико: Вернон для меня находился по ту сторону всего, что называется любовью, влечением, плотью вообще. Я любил его прежде всего за то, что он давал возможность реализовать высшее во мне. У всех есть потребность говорить и думать о высоком, воспарять к вершинам духа – и Вернон был для меня проводником в этих полетах. Потому ответить было невозможно – представьте, что вас целует статуя святого, вообще неодушевленный предмет.
Вернон отстранился. Теперь он сидел прямо, прижимая пальцы к губам. Я не знал, что делать: извиниться? Попробовать что-то объяснить? Но он заговорил первым:
- Прости. Не надо было…
- Не извиняйся, - а что я мог еще сказать?
Вернон выглядел теперь побитым, и это меня почему-то раззадорило. Я хотел было начать объяснять, в чем тут дело, но он снова опередил меня. Тихо, четко, быстро, так непохоже на его обычную речь, он сказал, что больше мы видеться не будем, не будем даже разговаривать, что так будет лучше.
Я не понял почему, но внутри что-то больно обожгло. От прежней неловкости не осталось и следа, я привстал, но не успел его остановить – он уже скрылся за дверью.
Уткнувшись, как утром, головой в ладони, я думал… Да ни о чем я, честно говоря, не думал. Ругал себя: может быть, он неправильно меня понял? Решил, что я счел его извращенцем, что буду испытывать к нему отвращение? Да, так скорее всего и вышло. А я даже не успел ему ничего сказать…
Без Вернона, без постоянной, привычной мысли о нем я чувствовал себя разъятым на половинки. Пытался делать что-то, но все валилось из рук, сосредоточиться не удавалось, и я пошел бродить – с виду бесцельно, но на самом деле зная о конечном назначении.
В нашем крыле жил один необычный тип. Несколько старше нас всех, он неизвестно чем занимался в университете – вел полубогемный образ жизни, в комнатах его вечно толклись какие-то люди, можно было прийти, пробыть там три часа или три дня, и уйти, не встретив ни одного знакомого лица. Звали его Эдриен, а родом он был непонятно откуда: говорил, что наполовину француз, наполовину австриец, с дунайской прожилкой.
Я шел к нему, потому что знал: он ни о чем не спросит, будет дымно, пьяно и шумно, и ни о чем не нужно будет думать. Но когда я добрался до нужного закоулка с исцарапанной дверью, то не услышал ни гула разговоров, ни толпящихся в выползающем в коридор густом табачном дыму непонятно чьих гостей. Я помедлил. Впрочем, это могло ничего не значить, а Эдриен меня бы все равно не выгнал: он равно спокойно принимал всех, даже тех, с кем почти не был знаком. И вот тут случилось странное.
Я почему-то не постучал, входя в крохотный, заставленный бог знает чем коридор. А дверь в комнату была открыта. И я их увидел. Эдриена и Вернона, полураздетых, обнимающихся, на кровати, на смятом покрывале.
Я хотел уйти, но Эдриен заметил меня раньше и засмеялся – лицо меня явно выдало. А потом спокойно оставил Вернона и подошел ко мне:
- Привет. Заходи, не стесняйся, - произнес он совершенно в своей обычной манере.
Я шагнул в комнату, сам не понимая почему. Мне было все равно, а после стакана рома (или это был виски? Нет, все-таки ром) стало еще и весело. Я присоединился к ним, мы валялись втроем на кровати, и дальнейшее было предрешено. Это была будто игра из детства: один вытягивает руку, другой тоже вытягивает руку и становится на колено, потом повторяет третий, а в конце все падают друг на друга как ряд домино. Мы играли по правилам, потому и казалось, что это понарошку, что это не совсем мы. Но даже в детской игре падаешь по-настоящему.
В разгаре взаимных ласк я вдруг поймал взгляд Вернона – в нем была злоба, боль, обида, но и что-то еще… И в одну секунду, как бывает иногда с очень близкими людьми, я понял: он любит меня, любит по-настоящему, и наша дружба была для него и обещанием чего-то большего, и бесценным даром, куда более дорогим для него, чем для меня, счастливого обывателя. И не то ему больно, что между нами произошла размолвка, а то, что все, о чем он мечтал, оказалось так просто получить, что любовь его продана так дешево. Глухая тоска потери – вот что было во взгляде Вернона.
____________________________________________________
*Нет, ни одна среди женщин такой похвалиться не может
Преданной дружбой, как я, Лесбия, был тебе друг.
Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,
Не было в мире еще крепких и вяжущих уз.
Ныне ж расколото сердце. Шутя ты его расколола,
Лесбия! Страсть и печаль сердце разбили мое.
Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова,
Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты!
К той давней летней фотосессии.
Я уже кому-то излагала эту идею в частной переписке. И вот, наконец, закончила.
Да, это ориджинал. Да, это слэш. Низкорейтинговый. Первый раз пробую писать в старомодном стиле.
Больше всего это похоже на отрывок большого романа (почему и названия нет, и темп повествования медленный), а внимательный читатель, думаю, угадает, чем я вдохновлялась.
Не знаю, как оно объективно, а мне нравится.
****************************************
Nulla potest mulier tantum se dicere amatam
vere, quantum a me Lesbia amata mea est.
Nulla fides ullo fuit umquam foedere tanta,
quanta in amore tuo ex parte reperta mea est.
Huc est mens deducta tua mea, Lesbia, culpa
atque ita se officio perdidit ipsa suo,
ut iam nec bene velle queat tibi, si optima fias,
nec desistere amare, omnia si facias*.
vere, quantum a me Lesbia amata mea est.
Nulla fides ullo fuit umquam foedere tanta,
quanta in amore tuo ex parte reperta mea est.
Huc est mens deducta tua mea, Lesbia, culpa
atque ita se officio perdidit ipsa suo,
ut iam nec bene velle queat tibi, si optima fias,
nec desistere amare, omnia si facias*.
Эпоха вседозволенности еще не наступила, но даже по тем временам я для своих лет был чересчур невинным, или, как говорят сейчас, не имел совершенно никакого опыта. Я не был уродом, но у меня не хватало времени, чтобы нравиться девушкам. Это две совсем разные вещи.
Ко второму году учебы от полной невинности меня отделял лишь один эпизод,читать дальше и то связан он был совсем не с девушкой. Еще на первом курсе я подружился с Верноном. Как это часто бывает, свела нас какая-то случайность – соседние столы в аудитории, совместное ожидание занятий – словом, что-то, что вынудило нас из вежливости заговорить друг с другом. А легкое чувство бесприютности, свойственное всем новичкам, желание «держаться кого-то» заставило нас не прервать разговор, когда собственно необходимость в нем исчезла. Впрочем, в дальнейшем выяснилось, что нас связывает куда больше, чем общее одиночество в темных стенах колледжа.
Вернон принадлежал к тому типу студентов, который, кажется, не исчезал со времени появления университетов – глубоко начитанный, замкнутый, несколько тяжеловесно серьезный. Схожесть со средневековым даже не бурсаком – монахом – ему придавала привычка носить черное и опускать глаза долу при разговоре.
Постепенно мы стали очень близки, как это обычно случается с теми, кто и живет, и учится рядом. Тогда я узнал, что его замкнутость и сдержанность – оборотная сторона неловкости в движениях – сколько раз он при мне натыкался на предметы, что-то ронял, или, в запале взмахнув рукой, задевал меня или кого-то еще. Была у него и привычка чересчур бурно выражать свои чувства, граничившая с нервными припадками.
Как-то раз мы прогуливались вдоль ручья, окаймлявшего чудом выживший лес, что брал в кольцо здание университета. Недавно выпал снег, ударил первый мороз, и земля чуть слышно хрустела под подошвами наших ботинок. Вернон упоенно рассказывал о своем новом открытии – может, это была философия Сведенборга, может быть, неоплатонианство… Мы остановились на берегу. От воды поднимался пар, ветви ивняка, наклонившегося к ручью, были покрыты льдом. Вернон снова вскинул руки, и его фигура в черном – на резком, графичном черно-белом фоне напомнила мне старинные гравюры с проповедниками. Да еще на секунду выглянуло солнце, и обледенелые ветки сверкнули, как лучи изображаемой нисходящей благодати. Я улыбнулся:
- Послушай, Вернон, если б ты был монахом, тебя бы беспрестанно посещали экстатические видения. Как блаженного Августина.
Он прервался и ответил совершенно серьезно:
- Вопрос в том, кто бы являлся – бог или дьявол?
- Бог, конечно. Или кто-то из его воинства. Много ты видел монахов, которым является враг рода человеческого?
- А для чего же тогда бывали общие молебны за одержимых дьяволом? – Вернон по-прежнему оставался серьезен, и я не стал продолжать разговор.
Дело было в пятницу, а утром в воскресенье я отчего-то проснулся очень рано, и не нашел ничего лучшего, как пойти в церковь. Детская привычка – более чем привычка: когда мы не исполняем ритуала, то возникает чувство, будто у тебя на холоде из одежды вырвали кусок. Раннее, уже совсем зимнее утро, свежевыпавший снег, предвкушение длинного свободного дня – все это навело меня на мысли о воскресной службе. Это, и ничего более.
Я пришел к самому началу и, прежде чем сесть на скамью, окинул взглядом публику. Странно, но Вернона там не оказалось. А я знал, что он религиозен: как-то я при нем обмолвился, что решил прочесть всю Библию, хотя бы как памятник литературы, а он отозвался, что пытался проделать то же самое, и дошел до Книги Ездры. И в комнате у него я видел книги религиозного содержания, и не сомневался: он их читает, не таков был Вернон, чтобы просто так держать у себя книги. Словом, было как-то очень ожидаемо увидеть его на воскресной службе, это ему… подходило. Но его здесь не было.
Я прослушал проповедь на тему «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я лишь медь звенящая или кимвал бряцающий». Викарий говорил, как и все викарии – убежденно, но слишком занудно. Смутное беспокойство не оставляло меня, и я решил навестить Вернона. Было уже не слишком рано.
Поднявшись к нему по тихим лестницам и коридорам (все спали, провожая очередной бурный вечер), я постучал – он открыл сразу же. На лице его было замешательство, но замешательство радостное:
- Здравствуй. Ты так рано, не ждал сейчас…
- Я был в церкви. Думал, что и ты там будешь…
- Я не хожу в церковь, - натянуто бросил Вернон, как бы о неважном.
Этого я не ожидал.
- Ты что же, католик?
- Нет. А почему ты там был?
- По привычке, наверное… - я опять решил не развивать тему. Бросив взгляд на его стол, я увидел, поверх беспорядочных листков с конспектами, записями, выписками, среди завалов из философских трактатов, тоненькую книгу. Ее явно читали, когда я пришел. Де Квинси, «Исповедь англичанина, употребляющего опиум». Я взял книгу в руки, и она раскрылась – причем на первой же странице, на предисловии автора. И вообще этот разворот выглядел зачитаннее других. Мой взгляд упал на строчку: «Ничто так не ранит чувств англичанина, как зрелище человека, выставляющего напоказ свои нравственные язвы и шрамы и сбрасывающего те "покровы приличия", под которыми время и снисхождение к человеческим слабостям таят сии изъяны…»
Вернон вошел с чашкой кофе для меня и тут же увидел, что я держу в руках. Он почти кинулся к столу, что-то опять столкнув по дороге, и спросил, запинаясь:
- Ты это не читал?
- Нет, - я не врал, я действительно не читал Де Квинси, - Просто взял в руки, привлекло название. Я, похоже, не ошибся с экстатическими видениями.
- От опиума не бывает экстатических видений.
- Потому что так пишут в книгах? – может быть, теперь это покажется странным, но мы оба действительно были далеки от изменяющих сознание веществ. Возможно, нам хватало собственного воображения.
Вернон смешался и отошел в сторону. Повисла легкая неловкость.
- Н-ну… и какая была тема проповеди?
- Кимвал бряцающий.
Вернон несколько досадующе вздохнул:
- Тебе это, может быть, смешно, а я люблю послание Павла к Коринфянам.
- Я тоже, но не в трактовке нашего викария, - хотя к тому времени я не то уже забыл, не то еще не знал, о чем же там шла речь, помимо «кимвала». Вернон согласно кивнул.
- Так ты поэтому не ходишь в церковь?
- И поэтому тоже.
На том разговор и кончился. Быть может, мы говорили еще о чем-то другом, и даже наверняка, но память не удержала ничего – только взволнованное лицо Вернона, говорящего о послании апостола Павла.
В понедельник я чувствовал себя больным – наверное, в этом были виноваты сквозняки, гуляющие по старому зданию. Меня знобило, клонило в сон, и в конце концов я все-таки заснул на второй или третьей лекции, уместив тяжелую голову на руки.
Проснулся я от того, что Вернон, сидевший рядом, осторожно гладил меня по ладони.
- Кажется, ты заболел… Иди к себе. Зачем вообще пришел сегодня?
Я послушался и ушел с занятий. Вернон порывался пойти со мной, но мне как-то удалось отказаться… Я что-то выпил и буквально рухнул спать.
И снова проснулся – вечером, чувствуя себя гораздо лучше. Правда, болело горло, но от больного дремотного состояния не осталось и следа. Часы показывали девять. Я не разделся, не расстелил постели, и чувствовал себя изрядно помятым. Кое-как, затекшими со сна руками, я что-то расстегнул, стянул с себя часть одежды, и тут в дверь постучали.
Я ждал Вернона, и он действительно пришел. Он немного заискивающе улыбался, как те, кто приходят подбодрить больного. Но, увидев, что мне явно лучше, он улыбаться перестал.
- Ну как ты?
- Я спал. Ненавижу спать на закате, голова как чумная…
- Это от простуды. Я тебя не разбудил? – Вернон сел рядом со мной на кровать.
- Нет. Уже почти все нормально, горло только болит.
- Я слышу, у тебя голос не такой, - Вернон вдруг заговорил тише.
Я наконец посмотрел на него как следует. Он тоже смотрел на меня, на бледных скулах проступили красные пятна. Вдруг он чуть наклонился ко мне и поцеловал.
Может быть, это не было даже поцелуем. Странно, но я не помню его губ – помню только прикосновение холодных пальцев к щекам. Я не ответил.
Не ответил потому, что это было даже как-то дико: Вернон для меня находился по ту сторону всего, что называется любовью, влечением, плотью вообще. Я любил его прежде всего за то, что он давал возможность реализовать высшее во мне. У всех есть потребность говорить и думать о высоком, воспарять к вершинам духа – и Вернон был для меня проводником в этих полетах. Потому ответить было невозможно – представьте, что вас целует статуя святого, вообще неодушевленный предмет.
Вернон отстранился. Теперь он сидел прямо, прижимая пальцы к губам. Я не знал, что делать: извиниться? Попробовать что-то объяснить? Но он заговорил первым:
- Прости. Не надо было…
- Не извиняйся, - а что я мог еще сказать?
Вернон выглядел теперь побитым, и это меня почему-то раззадорило. Я хотел было начать объяснять, в чем тут дело, но он снова опередил меня. Тихо, четко, быстро, так непохоже на его обычную речь, он сказал, что больше мы видеться не будем, не будем даже разговаривать, что так будет лучше.
Я не понял почему, но внутри что-то больно обожгло. От прежней неловкости не осталось и следа, я привстал, но не успел его остановить – он уже скрылся за дверью.
Уткнувшись, как утром, головой в ладони, я думал… Да ни о чем я, честно говоря, не думал. Ругал себя: может быть, он неправильно меня понял? Решил, что я счел его извращенцем, что буду испытывать к нему отвращение? Да, так скорее всего и вышло. А я даже не успел ему ничего сказать…
Без Вернона, без постоянной, привычной мысли о нем я чувствовал себя разъятым на половинки. Пытался делать что-то, но все валилось из рук, сосредоточиться не удавалось, и я пошел бродить – с виду бесцельно, но на самом деле зная о конечном назначении.
В нашем крыле жил один необычный тип. Несколько старше нас всех, он неизвестно чем занимался в университете – вел полубогемный образ жизни, в комнатах его вечно толклись какие-то люди, можно было прийти, пробыть там три часа или три дня, и уйти, не встретив ни одного знакомого лица. Звали его Эдриен, а родом он был непонятно откуда: говорил, что наполовину француз, наполовину австриец, с дунайской прожилкой.
Я шел к нему, потому что знал: он ни о чем не спросит, будет дымно, пьяно и шумно, и ни о чем не нужно будет думать. Но когда я добрался до нужного закоулка с исцарапанной дверью, то не услышал ни гула разговоров, ни толпящихся в выползающем в коридор густом табачном дыму непонятно чьих гостей. Я помедлил. Впрочем, это могло ничего не значить, а Эдриен меня бы все равно не выгнал: он равно спокойно принимал всех, даже тех, с кем почти не был знаком. И вот тут случилось странное.
Я почему-то не постучал, входя в крохотный, заставленный бог знает чем коридор. А дверь в комнату была открыта. И я их увидел. Эдриена и Вернона, полураздетых, обнимающихся, на кровати, на смятом покрывале.
Я хотел уйти, но Эдриен заметил меня раньше и засмеялся – лицо меня явно выдало. А потом спокойно оставил Вернона и подошел ко мне:
- Привет. Заходи, не стесняйся, - произнес он совершенно в своей обычной манере.
Я шагнул в комнату, сам не понимая почему. Мне было все равно, а после стакана рома (или это был виски? Нет, все-таки ром) стало еще и весело. Я присоединился к ним, мы валялись втроем на кровати, и дальнейшее было предрешено. Это была будто игра из детства: один вытягивает руку, другой тоже вытягивает руку и становится на колено, потом повторяет третий, а в конце все падают друг на друга как ряд домино. Мы играли по правилам, потому и казалось, что это понарошку, что это не совсем мы. Но даже в детской игре падаешь по-настоящему.
В разгаре взаимных ласк я вдруг поймал взгляд Вернона – в нем была злоба, боль, обида, но и что-то еще… И в одну секунду, как бывает иногда с очень близкими людьми, я понял: он любит меня, любит по-настоящему, и наша дружба была для него и обещанием чего-то большего, и бесценным даром, куда более дорогим для него, чем для меня, счастливого обывателя. И не то ему больно, что между нами произошла размолвка, а то, что все, о чем он мечтал, оказалось так просто получить, что любовь его продана так дешево. Глухая тоска потери – вот что было во взгляде Вернона.
____________________________________________________
*Нет, ни одна среди женщин такой похвалиться не может
Преданной дружбой, как я, Лесбия, был тебе друг.
Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,
Не было в мире еще крепких и вяжущих уз.
Ныне ж расколото сердце. Шутя ты его расколола,
Лесбия! Страсть и печаль сердце разбили мое.
Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова,
Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты!
Ну это не слэш как таковой, это про любовь просто, неважно кого к кому...
Алэй Лан, спасибо. Уж не знаю, насколько замечательно это детище постмодернизма:-)))))))))))
Tess_, в общем нет. Была только грубая канва: эти двое поссорились, второй ушел к третьему, их застали, а потом "было все равно". Так вот как-то.
Рассказик - это то, что я увидела в фотографиях потом.
Ой, картинку, правда? А покажете?:-))))